Мертвый осел и гильотинированная женщина

Молодой человек, первая возлюбленного которого стала впоследствии проституткой и пригорена к обезглавливанию за убийство, задумал дать достойное погребение ее телу. И что из этого вышло...

 

Автор: Жанен Жюль

 

Мертвый осел и гильотинированная женщина Я бежал, я летел, врезаясь в толпу, которая еще ничего не знала и текла лишь в сторону Главного рынка. Пробежав по бесчисленным улицам, свернув во многие переулки, я достиг наконец улицы без названия и дома без номера на двери; этот дом был известен всему Парижу. Частая железная решетка, скрытая за деревянной обшивкой, преграждает вход во двор. Эта решетка отворяется лишь в торжественные дни. В дом проникают через низкую калитку, усеянную гвоздями с широкими шляпками, а в калитке видна обитая железом щель, более страшная, чем Железная пасть в Венеции [По обе стороны большой лестницы, ведущей во Дворец Дожей в Венеции, имеются скульптурные изображения львиных голов с открытой пастью, куда клали доносы; по поверью, в случае клеветы или оговора пасть смыкалась на руке доносчика], ибо если в этот ящик что-либо и бросают, можно не сомневаться, что только смертный приговор; под щелью висит дверной молоток, весь заржавевший, ибо лишь немногие руки прикасаются к нему. Дом окружен безмолвием и ужасом. Я постучал; мне отворил слуга, поразивший меня обходительностью и учтивой физиономией. Он пригласил меня пройти в хорошо обставленную гостиную и отправился узнать, принимает ли хозяин. Оставшись один, я успел оглядеть несколько предметов меблировки, подобранных тщательно и с большим вкусом. Тут были совсем новые драпировки, самые изысканные гравюры, самая удобная мебель. На камине стояли свежие цветы, стенные часы изображали мифологический сюжет — Психею и Амура — и уходили на четверть часа вперед; на открытом фортепиано виднелись ноты романса, сочиненного каким-то молодым гением, — ритмические тайные вздохи на потребу парижских любовных страстей; хорошенькая дамская перчатка валялась, забытая, на ковре. В задней маленькой комнате висела картина кисти хорошего художника, на которой улыбались друг другу молодые хозяева этого жилища. Я было подумал, что ошибся адресом.

 

В отдалении, за стеклянной дверью, я обнаружил почтенного старца, убеленного сединами. Рядом в благоговейной позе стоял белокурый голубоглазый подросток: то был дед, дававший урок истории своему внуку. Странная, должно быть, была эта история, преподаваемая старым человеком, который, согласно кровавому генеалогическому древу, вышел из длинной династии палачей и сам был палачом целого поколения! Уж он-то наверняка видел гибель королевства и гибель славы. Под его топором склонялись Лалли-Талендаль[Лалли-Талендаль (1702—1766) — французский вельможа, генерал. На посту губернатора французских владений в Индии провел неудачную экспедицию против англичан, был разбит и обвинен в измене; 19 месяцев без допросов провел в тюрьме Бастилия и через два года обезглавлен. Жестокость по отношению к Лалли-Талендалю вызвала протест со стороны Вольтера] и Людовик XVI; его топор обрушился на королеву Франции и Мадам Элизабет[Мадам Элизабет (1764—1794) — младшая сестра французского короля Людовика XVI; во время революции была казнена по приговору трибунала] — на царственное величие и добродетель! Он видел, как простиралась у его ног безмолвная толпа честных людей, безжалостно истребляемых Террором, все громкие имена, все великие умы, все стойкие мужи восемнадцатого столетия; он один осуществил то, о чем мечтали все вместе Марат, Робеспьер и Дантон, он был единственным Богом, единственным королем этой эпохи, не знавшей ни уважения к власти, ни веры, грозным Богом, неприкосновенным королем. Он испробовал кончиками пальцев все разновидности самой благородной крови, от крови юной девушки, оправляющей перед смертью платье, до холодной крови старика; он знал тайну всех видов покорности и всех видов мужества; и сколько раз этот кровавый философ впадал в смущение, видя, как негодяй умирает столь же достойно, как и порядочный человек, как ученик Вольтера подставляет шею с такою же твердостью, что и христианин! Он видел, как дрожит от страха куртизанка на том же помосте, на который твердым шагом взошла королева Франции. Он созерцал на своем эшафоте все доблести и все преступления: нынче Шарлотта Корде, завтра Робеспьер. Что мог он понимать в истории? И как понимал ее? Это трудный вопрос.

 

Наконец появился человек, коего я ожидал. Он был в выходном платье и в перчатках, он собирался выйти из дому, и я знал, на какое свидание.

 

— Сударь, — обратился ко мне этот человек, бросив беспокойный взгляд на часы, — нынче я себе не принадлежу; не соблаговолите ли сообщить цель вашего визита?

 

— Я пришел, сударь, просить вас о милости, в коей вы мне не откажете.

 

— О милости, сударь? Я был бы счастлив оказать ее вам, у меня часто просили о милости и всегда тщетно — это все равно, что просить пощады у рушащейся скалы.

 

— В таком случае вы должны были нередко чувствовать себя весьма несчастным.

 

— Несчастным, как скала. Правда, я занимаюсь жестоким ремеслом, но мне служит опорою право, единственное законное право, которое еще никто ни на миг не оспаривал в наше время.

 

— Верно, вы — это законность, нерушимая законность, сударь; и в добросовестно написанной истории, чтобы доказать величие законности, надо возвыситься до вас.

 

— Да, — подхватил мой собеседник, — это беспримерный факт, никто никогда не отрицал, что я в своем праве. Революция, анархия, империя, реставрация — ничто не повлияло на мое право, оно всегда оставалось на своем месте, не сдвигалось ни на шаг ни взад, ни вперед. Под мой меч склоняла голову королевская власть, потом народ, потом империя; все подпало под мое иго, только надо мною одним никакого ига не было, я был сильнее закона, чьим высшим выражением я являюсь; закон сто раз менялся, только я не сменился ни разу, я был неотвратим, как судьба, и силен, как долг; из стольких испытаний я вышел с чистым сердцем, с окровавленными руками и с чистой совестью. Какой судья мог бы сказать о себе так, как говорю я, палач? Но еще раз, сударь, время не терпит; смею ли спросить вас, что вам угодно?

 

— Я всегда слышал, — отвечал я, — что осужденный, коего предают в ваши руки, принадлежит вам целиком и полностью; я прошу уступить мне одного, он мне очень нужен.

 

— Знаете ли, сударь, на каких условиях закон отдает мне осужденных?

 

— Знаю. Но после удовлетворения закона вам кое-что остается: тело и голова — именно это я и желал бы купить у вас за любую цену.

 

— Если речь только об этом, сударь, сделку заключить недолго. — И, снова взглянув на часы, он добавил: — Но прежде позвольте мне отдать несколько распоряжений.

 

Он торопливо позвонил, и к его услугам явились два человека.

 

— Будьте готовы к половине третьего, — приказал он, — и оденьтесь поприличнее; будет женщина, мы должны оказать ей всяческое уважение.

 

Выслушав его, оба человека удалились, и тут же в комнату вошли, чтобы попрощаться с ним, жена и дочь. Дочь, уже шестнадцатилетняя девица, поцеловала отца и сказала, улыбаясь:

 

— До скорой встречи!

 

— Мы ждем тебя к обеду, — подхватила жена. Потом, подойдя к нему поближе, шепнула: — Если у нее хорошие черные волосы, прибереги их мне для накладных локонов!

Мертвый осел и гильотинированная женщина

Муж обернулся ко мне.

 

— Волосы входят в нашу сделку? — спросил он.

 

— Все входит, — отвечал я. — Туловище, голова, волосы — все, включая пропитавшую их кровь.

 

Он обнял жену со словами:

 

— Получишь в другой раз.

 
Мертвый осел и гильотинированная женщина Час пробил. Окровавленную голову уже ждали. Каждый устроился поудобнее, чтобы видеть, как умрет та, которой предстояло умереть. Так уж устроен Париж: ему все равно, порок или добродетель, невинность или преступление, — он не справляется о жертве, лишь бы она умерла! Минута агонии на Гревской площади — это самое приятное из всех даровых парижских зрелищ. А ведь эта ужасная Гревская площадь испила столько крови! 
Пока весь безжалостный город стремился к месту казни, задыхаясь от спешки, опережая роковую повозку, я поднимался по улице Анфер; в последний раз углубился я в эти глухие кварталы, скопище всей нищеты, всех низостей парижского люда; я снова прошел мимо больницы «Капуцины», где она содержалась когда-то, мимо «Грязей», где ее уже не было, мимо приветливого домика молодого плотника — ни его, ни его нареченной я не встретил, они ушли поглядеть, хорошо ли работает машина. Во дворе еще стояла банка с красною краской, при помощи которой эшафоту впервые придавался слегка кровавый оттенок. Я миновал Сальпетриер: мальчик и его мать сучили еще одну веревку, словно понимали, что надо будет заменить ту, которую скоро разрежет палач. У заставы я снова нашел того нищего, что изображал героя; маленький попрошайка опять назвал меня «Боженькой». Ужасно! Двое стариков, поддерживая друг друга и спотыкаясь, влачились к площади, чтобы поглазеть на казнь: то были отец и мать Анриетты! Ничего не подозревающие, любопытные, они тоже шли на этот праздник, где должна была пролиться кровь.  
Мертвый осел и гильотинированная женщина Ужасно! Двое стариков, поддерживая друг друга и спотыкаясь, влачились к площади, чтобы поглазеть на казнь: то были отец и мать Анриетты! Ничего не подозревающие, любопытные, они тоже шли на этот праздник, где должна была пролиться кровь.  

 

Страницы:
1 2 3
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.

Комментариев 0