Вадим Бойко "После казни"

Вадим Бойко "После казни"

ВАДИМ БОЙКО

 

«ПОСЛЕ КАЗНИ»

 

документальная повесть

 

литературная запись Николай Сидоренко

перевод с украинского Татьяна Стах

художник А.Сухоруков

 

 

Книга сканирована по изданию:

Москва «Молодая гвардия» 1975

 

OCR и вычитка Инклер

 

ПАМЯТИ ЖЕРТВ ФАШИЗМА,

 

УЗНИКАМ КОНЦЛАГЕРЕЙ

 

АВТОР ПОСВЯЩАЕТ ЭТУ КНИГУ

 

От автора

 

Из десятков миллионов людей в фашистских тюрьмах и лагерях смерти выжили немногие. Одним из них оказался и я.

 

Попав впервые в концлагерь, я дал себе клятву: выжить! Выжить, чтобы рассказать людям о чудовищных злодеяниях фашизма.

 

Книга эта рождалась в муках, она написана кровью моего сердца. Я искал беспощадные, острые как бритва слова и не находил. Рвал написанное и начинал заново. Я писал ночи напролет, а утром, забыв о завтраке, бежал на работу. С работы спешил домой, садился за стол и писал, писал... Это был мой неоплатный долг перед погибшими...

 

В моем повествовании нет ни выдуманных событий, ни выдуманных имен, хотя, возможно, то, о чем я рассказываю, может показаться невероятным. Но все это было! Пепел замученных стучит в мое сердце. Это обязывает писать правду, и только правду.

 

Меня расстреляли 28 июня 1943 года, в час ночи, в подвале гестаповской тюрьмы в Кракове. Я беру слово после казни.

 

Прежде чем начать свой рассказ, хочу выразить сердечную признательность бывшим узникам гитлеровских концлагерей, участникам движения Сопротивления,— Логачову Павлу Антоновичу, Гайко Петру Алексеевичу, Чернышеву Михаилу Ивановичу, Королеву Валентину Архиповичу, Алексеенко Ивану Петровичу, Янковскому Михаилу Сергеевичу, Кравчуку Ивану Кирилловичу, Шевченко Петру Ивановичу, Яцюку Анатолию Федоровичу, Рудас Ольге Ивановне, Сукало Валентине Романовне, Терещенко Ивану Дмитриевичу, Искре Дмитрию Федоровичу, Сердюк Марии Еремовне, Малёванному Петру Федосеевичу, Збаржевскому Борису Андреевичу, Мартыненко Алексею Александровичу, Смыку Ивану Йосифовичу, Козунице Николаю Дмитриевичу, Козлову Владимиру Никифоровичу, Коротун Марии Николаевне, Вовку Степану Ивановичу, Педану Анатолию Александровичу, Стецюку Василию Саввичу, Подолинному Ивану Серафимовичу, Бондарю Василию Трофимовичу, Кузьменко Игнату Остаповичу, Лищуку Демьяну Кузьмичу, Антоненко Ивану Кирилловичу, Болотову Евгению Ивановичу, Мамоте Ивану Максимовичу, Романенко Наталии Иосифовне, Шрамко Валентину Ксенофонтовичу, Гребенюку Павлу Федоровичу, Старинщук Валентине Терентьевне, Форысь Анне Гавриловне, Дубнику Михаилу Ильичу, Левчишину Парфену Васильевичу, Клименко Андрею Тимофеевичу.

 

Они помогли мне советом, морально поддержали меня. Великое им спасибо!

 

Выражаю также глубокую благодарность коллективам и отдельным товарищам, приславшим в редакции газет и журналов взволнованные отзывы на эту книгу, вышедшую на украинском языке.

Вадим Бойко "После казни"

 

БОЙТЕН

 

Глава 1

 

Прошло тринадцать месяцев с той поры, как меня, шестнадцатилетнего подростка из украинского городка Сквиры, схватили на улице и насильственно вывезли в Германию. За это время я совершил шесть побегов, но, к сожалению, все они кончались неудачей. Я крался балками, оврагами, перелесками, ужом полз по чужой земле, помня, что малейшая оплошность может стоить жизни. Превозмогая сомнения, отчаяние и страх, упорно пробирался на восток и... вновь попадался.

В тюрьмах фашистского рейха с утомительным однообразием повторялось одно и то же: меня фотографировали, брали отпечатки пальцев, допрашивали, пытали. Я успел побывать в тюрьмах Лейпцига, Берлина, Франкфурта-на-Майне, Дрездена, Бреслау, Гинденбурга, Кройцбурга и Бойтена.

 

Восточный фронт требовал новых и новых дивизий. В Германии проводились тотальные мобилизации, и промышленность остро нуждалась в рабочих руках, поэтому пленников, бежавших из лагерей, в тюрьмах долго не держали. Там их только «обрабатывали», стремясь выбить из них даже мысль о новом побеге, а затем отправляли на работы.

 

И все-таки мне везло: я не угодил на виселицу и, вопреки всему, остался жив. И я не собирался сдаваться. Я верил: рано или поздно судьба улыбнется мне, я обойду все западни, все преграды и вернусь на Родину. Она казалась невероятно далекой, но жила в моем сознании во сне и наяву, и страстное желание возвращения было куда мучительнее, чем гестаповские пытки. В моем мозгу роились все новые и новые планы побегов, начиная от самых простых и кончая самыми фантастическими, которые все же казались реальными и осуществимыми. Вспоминая детали облав и погонь, я неизбежно приходил к выводу, что, если бы не чистая случайность, незначительная оплошность — и первый, и третий, и последний побег, по крайней мере один из них, несомненно, удался бы.

 

Читатель спросит: как могло случиться, что меня шесть раз ловили и все-таки не казнили? Дело в том, что на допросах я неизменно держался одной и той же версии: меня везли в Германию, по дороге отстал от эшелона.

 

Следователи обычно спрашивали: каким образом? Разве эшелон не охранялся? На это у меня был заготовлен ответ: «Охранялся, но меня мучила жажда, и, когда на одной из станций часовой зазевался, я выскочил из вагона и бросился искать воду. Поезд ушел, а я, боясь наказания, к властям не обращался... и побирался, пока не задержали...»

 

Конечно, выручало и то, что выглядел я совсем жалким мальчонкой. В свои шестнадцать лет я выдавал себя за четырнадцатилетнего сироту, вывезенного из оставленного всеми детского дома. Очевидно, я неплохо играл роль забитого, несчастного беспризорника, у которого на уме было одно: поесть. На допросах, как бы меня ни истязали, я твердо придерживался этой версии и никогда не путался в показаниях. Фамилию, разумеется, каждый раз называл вымышленную. Кроме всего, «сироте» действительно везло.

 

Обычно попадался далеко от места побега, а производить тщательное расследование через начальство многочисленных тюрем и лагерей, сверять личность мальчишки у полиции не было ни времени, ни особого желания. Проваландавшись со мной две-три недели, гитлеровцы спроваживали меня в ближайший по месту концлагерь.

 

Шестой раз я был схвачен полицейскими в Силезии, близ города Бойтена, и, как всегда, водворен в тюрьму. Однажды после двухнедельного заключения нас вывели во двор, где уже была построена сотня узников-русских. Началась процедура пересчитывания и выравнивания рядов, мелькали резиновые дубинки тюремщиков, раздавались стоны и вопли узников. Это продолжалось около часа. Наконец появилось тюремное начальство и объявило решение прокурора: всех нас как преступников, не захотевших работать на «Великую Германию», посылают на тяжелые исправительные работы в шахты до победного завершения войны.

 

Колонну под усиленным конвоем вывели на улицу. Разглядываю узников, с которыми отныне у меня общая судьба. Все они истощены, измучены до предела, одеты в грязное тряпье, у большинства — следы от побоев.

 

Конец мая. Щедро светит солнце, пахнет молодой листвой и теплой землей. Идем по улицам Бойтена, подставляя лица животворному потоку тепла и света. От слабости и истощения кружится голова.

 

О том, что ожидает нас, думать не хотелось. Такова, видимо, природа человека — он всегда надеется на лучшее.

 

В Бойтене было много заводов и шахт. Высоко в небе висели аэростаты воздушного заграждения.

 

На площади, среди маскировочных щитов — длинные стволы зениток. На лицах жителей — тревога, озабоченность, усталость. Как оказалось, авиация союзников изредка, правда, но бомбила и Бойтен.

 

Всматриваясь в лица прохожих, я был уверен, что безошибочно отличу среди немцев поляка. Польша была рядом. А среди поляков найдется, наверное, не один, который ненавидит гитлеровцев и подаст руку помощи беглецу из фашистской неволи. Я не зря рисковал — ведь дошел же я до Польши! Еще один побег — и воля. Кто-кто, а поляки не выдадут меня. Разыщу партизанский отряд и «отблагодарю» фашистов за все свои страдания и муки. Только бы посчастливилось...

 

Город выглядел довольно мрачно. Всюду, куда ни кинь взгляд, терриконы шахт, копры, громоздкие промышленные сооружения из серого и красного кирпича, аккуратные кагаты антрацита, огромные движущиеся краны, трубы, эстакады. По рельсам, дымя и сигналя, снуют паровозы, подгоняя пульманы под шахтные бункеры, из которых вырываются черные потоки угля, наполняя вагон за вагоном. Все здесь угрюмо и хмуро: дома, покрашенные в унылые грязно-серые тона, маленькие, стандартно квадратные пруды, окруженные тяжелыми каменными оградами, памятники немецким полководцам. Общий вид города производил угнетающее впечатление казармы. Гитлеровцы превратили Бойтен в военно-промышленный центр, работающий исключительно на войну.

 

Несмотря на воскресный день, улицы были пустынны. Лишь изредка проходили колонны советских, английских и французских военнопленных. Нас поражала разница в их внешнем облике. Англичане и французы — особенно офицеры — выглядели отлично: упитанные, бритые, чисто одетые в шерстяную, тщательно отутюженную форму. Их сопровождали два-три конвоира.

 

И совершенно иное зрелище представляли колонны советских военнопленных, окруженные усиленным конвоем. Их вид ужасал даже нас: крайне истощенные, на лицах кровоподтеки, язвы или кровоточащие раны, изредка перевязанные грязными тряпками. Одетые в истлевшие красноармейские галифе и гимнастерки (без единой пуговицы и ремней!), они были похожи на мертвецов, случайно задержавшихся на этой земле. Шли понуро, тяжело волоча отекшие от голода, обутые в деревянные колодки ноги. На спине у каждого, как клеймо страданий, выведено было большими желтыми буквами SU), что означало «Soviet union». Эти шахтеры Бойтена только что поднялись из черных каторжных подземелий. Их печальное шествие наполняло душу болью и тоской.

 

В зеленом скверике гуляла молодая холеная немка с ребенком лет пяти. Нарядная девочка, казалось, излучала тихое счастье. На ней была белоснежная пелеринка, белые гольфы со шнурками и пушистыми шариками, крохотные туфельки. Волна льняных кудряшек, опадавших на плечи, и большие голубые банты оттеняли васильковый цвет ее глаз. Она чем-то напоминала красивую порхающую бабочку. Заключенные зачарованно смотрели на них, и, наверное, не один с горькой болью вспомнил свою жену, детей...

 

— Куда они идут? — спросила девочка.

 

— Это русские бандиты. Их ведут в тюрьму, — ответила женщина.— Там их посадят за решетку, чтобы они не причиняли людям зла.

 

Девочка испуганно спряталась за мать. Ее глаза-васильки смотрели уже настороженно, недоверчиво, омрачилось беленькое личико. Если б она только знала, как оскорбительно и больно было слушать нам эту мерзкую ложь! Я впервые пожалел, что понимаю их речь. Почему-то вспомнилась старая немка, которая часто подходила к ограде детского лагеря во Франкфурте-на-Майне, показывая сквозь проволоку кусок хлеба. Как только кто-то из ребят протягивал руку, она старалась ткнуть ему в лицо палкой и при этом шипела: «Русише швайн». Ее морщинистое лицо искажала гримаса лютой злобы. Мы прозвали ее змеей.

 

— Лос, лос, ферфлюхте швайне!*— крикнул один из конвоиров и стал подгонять невольников резиновой дубинкой. Один удар пришелся и на мою долю — тупой болью заныла ключица, глаза затуманились слезами.

 

* Быстрее, быстрее, проклятые свиньи! (нем.).

 

 

 

С барабанным боем, горланя песни, навстречу колонне шел отряд гитлерюгенда. Наглые, лихие юнцы были одеты в желтую форму: короткие — до колен — штаны, рубашки со свастикой на рукавах, пилотки с фашистскими эмблемами. На поясе у каждого болтался кинжал, а командиры отделений были вооружены пистолетами. Возглавлял колонну щеголеватый офицерик лет двадцати. Когда расстояние между нами уменьшилось, он подал команду, и желторотики с гиканьем, улюлюканьем и свистом рассыпались по улице. В нашу колонну полетели камни, куски угольного шлака, щебень. Юные гитлеровцы, ошалело размахивая кинжалами, бросились на нас. Строй колонны нарушился. Невозможно было укрыться от града сыпавшихся на нас камней. Один угодил в конвоира. Он подбежал к офицерику и что-то сердито сказал. Тот кивнул своему горнисту. Затрубил горн, затрещали барабаны, и лихие юнцы поспешно построились.

 

Воздух сотрясло: «Хайль Гитлер!»

 

— Хайль! Хайль! Хайль!— в истерике захлебывались гитлерюгендовцы.

 

— У-у, собаки! — не сдержался высокий, сутуловатый узник, вытирая кровь с лица.

 

— Нет, голубь мой, не то слово, — рассудительно сказал его сосед. — Собака — друг человека, а эти...

 

— Им глайшрит марш!*— скомандовал офицер.

 

*Шагом марш! (нем.).

 

 

 

Еще сильнее затарахтели барабаны. Бравое воинство удалялось с таким видом, будто и в самом деле одержало боевую победу. Вскоре они затянули «Марш гитлерюгенда» и скрылись за поворотом.

 

Так встретил нас Бойтен, последний немецкий город, за окраинами которого в 1939 году проходила государственная граница между Германией и Польшей.

 

Мой сосед, пожилой человек, о которым я успел переброситься несколькими словами, тронув меня за локоть, сказал:

 

— Так готовят кадры убийц. Сначала учат бросать камни в беззащитных людей, а затем стрелять им в затылок.

 

Нашим глазам открылась высоченная, из красного кирпича, башня. Формой она напоминала гигантский молот, поставленный вертикально ручкой вниз. На верху сооружения ярко блестели на солнце метровые готические буквы из нержавеющей стали: «Гогенцоллернгрубе».

 

— Что означает эта надпись:«Гогенцоллернгрубе»?— спросил я у соседа.

 

— «Грубе»— «шахта», а Гогенцоллерн — династия самых крупных немецких капиталистов. Когда-то им принадлежали почти все шахты Силезии.

 

— Откуда вы все это знаете?

 

— Видишь ли, парень, в свое время я немного интересовался историей.

 

Скрипнули, качнулись створки массивных ворот, и колонна начала втягиваться на территорию шахты, обнесенную со всех сторон колючей проволокой. Возле пятиэтажного здания — это была контора — нас остановили. Прямо передо мной на стене висел огромный щит с десятками приказов, распоряжений, объявлений, инструкций. Я стоял в двух шагах от него и мог свободно прочесть напечатанные тексты. Мое внимание привлекла обведенная траурной каемкой листовка-некролог с портретом молодого немецкого обер-лейтенанта Зигфрида Гоппе, который прославил себя «необычайными подвигами» во имя «Великой Германии». Здесь же я прочел еще один любопытный документ. Местная организация фашистской партии и администрация шахты выражали сочувствие своему руководителю и обер-инженеру Паулю Гоппе в связи с гибелью на Восточном фронте уже второго его сына. «Дорогой Гоппе! Будьте мужественны и гордитесь! Ваши сыновья отдали свою жизнь за фюрера и фатерлянд!»— говорилось в послании.

 

Работая на заводах Германии, я не раз видел подобные некрологи, администрация с немецкой педантичностью вывешивала их ежедневно на досках объявлений.

 

Тем временем из конторы вышли несколько немцев во главе с низеньким хромым стариком. Он опирался на палку с набалдашником в виде металлического молоточка. Таким молоточком железнодорожники выстукивают бандажи колес. Судя по всему, старик был важной птицей.

 

Немцы пропустили его вперед, подобострастно обнажая головы и кланяясь. Старик был хил, сутул, с дряблыми отвисшими щеками и вспухшими венами на висках. Глубоко посаженные глаза с воспаленными белками смотрели презрительно и зло. Несмотря на преклонный возраст, старик очень напоминал лицом обер-лейтенанта Зигфрида Гоппе. Значок на лацкане и траурная повязка на рукаве подтвердили мою догадку.

 

— Ахтунг!— неожиданно воскликнул начальник конвоя и подбежал к старику:— Герр обер-инженер! Сто русских заключенных доставлены в ваше распоряжение!

 

Обер-инженер небрежно выбросил руку в нацистском приветствии и медленно прошел мимо рапортовавшего, не удостоив последнего даже взглядом. Колючие глаза старика скользнули по нашим рядам и остановились на одном узнике в первой шеренге. Подойдя ближе, Гоппе несколько раз размашисто ударил его своим молоточком. Сухие, костлявые руки тряслись, как в лихорадке, обвислые щеки покрылись розовыми пятнами, лицо исказилось злобой:

 

— Эти свиньи не умеют стоять в строю! — прохрипел он, задыхаясь. — Посадите его в карцер на двое суток без пищи и воды. И займитесь ими как следует,— приказал он офицеру из своей свиты.— На разгрузку леса! Вагоны очистить к восьми вечера, а с утра этих свиней — в первую смену, в забой. Выполняйте!

 

Нас повели в глубину территории.

 

— Вот хромая холера! — пробурчал кто-то позади.— Ну и паук!

 

Кличка Хромой так и осталась за Гоппе.

 

В тупике стояли вагоны с крепежным лесом — сырыми сосновыми кругляками. Прозвучал сигнал — и работа началась. Надрываясь, мы перетаскивали их, складывая в штабеля. И если кто-нибудь на мгновение делал передышку, сразу раздавался грозный окрик часового: «Лос! Лос!»* Только в двенадцать ночи чуть живых нас погнали в лагерь. Он был рядом. Я увидел густую паутину колючей проволоки высотой в добрых пять метров, яркую полосу освещения, вышки с часовыми и понял, что бежать отсюда будет нелегко.

 

* Скорей! Скорей! (нем.).

 

 

 

Пропуская через ворота, нас считали ударами резиновых дубинок. Лагерь оказался всего на шесть бараков. Два, последние от ворот, были уже заселены. Остальные пока пустовали.

 

В бараке было душно, несло плесенью и запахом прелой соломы. Я поспешил занять место на нарах рядом с пожилым пленным, с которым успел познакомиться в колонне.

 

— Отмучились еще один день,— сказал он устало,— а поесть не дали, твари! Вот такая, земляк, невеселая наша жизнь!

 

Я придвинулся к нему поближе.

 

— Дяденька, а как вас звать?

 

— Зови дядей Петром, а фамилия моя Кравчук. Да она тут ни к чему.

 

— Послушайте, дядя Петр,— шепчу я ему на ухо,— а что, если...

 

— Бежать?— спросил он едва слышно.— Эх, голубок ты мой, пока что забудь и думать об этом...

 

 

 

Глава 2

 

 

 

От удара дубинкой я как ошпаренный срываюсь с нар.

 

В бараке невероятная суматоха.

 

— Ауфштеен, ферфлюхтес швайне!*— орут веркшютц-полицаи.

 

* Вставайте, проклятые свиньи! (нем.).

 

 

 

Сонных узников выгоняют на поверку — аппель. Четыре часа утра. На востоке едва брезжит рассвет. Со станции доносятся гудки маневровых паровозов; слышно, как из бункеров с грохотом сыплется в вагоны уголь. Шахта работает беспрерывно день и ночь. Она нас ждет. У меня после вчерашнего ноет все тело и ломит поясницу. В животе тупая боль. Прохладно. Поеживаясь и зевая, мы стоим в строю. У некоторых закрыты глаза — досыпают.

 

Наконец пересчитывание закончено, и нам разрешают отлучиться в уборную. Тут несусветная толчея, а возле единственного крана с водой — молчаливая давка. Те, кому удалось плеснуть себе в лицо водой, вытираются рукавами тюремного халата. Полотенец и мыла нет, да нам они и не полагаются, ведь мы только «швайне». У нас только одно право — безропотно умирать.

 

Свисток — снова стройся, снова замелькали дубинки. Привезли завтрак — брюквенную бурду. Нам выдают жестяные миски, и в них по черпаку горького, вонючего пойла. Стоя в строю, глотаем эти помои, сдаем миски и с тоской посматриваем на пустые бачки. Под конвоем идем на склад, разместившийся за воротами. Здесь нам выдают рабочие номера, твердые шахтерские каски, карбидные лампы, лопаты, кайла, брезентовые робы, гольцшуги**, после чего ведут в раздевалку. Там вешаем на крюки свое тюремное рванье и переодеваемся. И гольцшуги, и роба мне порядком велики, приходится чуть ли не на полметра подсучить штаны и рукава спецовки. Если бы мне и удалось чудом выбраться отсюда, в такой «униформе», конечно, далеко не уйдешь.

 

** Обувь на деревянной подошве.

 

 

 

Нас ведут в специальное помещение, там мы заряжаем карбидом лампы, потом подходим к стволу № 1 (в шахте несколько стволов). Влезаем на чугунные плиты надшахтной постройки. Тяжело грохочут четырехэтажные клети, вынося на-гора третью смену — молчаливые черные привидения, у которых светятся одни только глаза.

 

Штейгеры разбирают нас по бригадам. Каждый стремится взять себе рослых, физически сильных. Немцы бесцеремонно ощупывают наши руки, плечи, дабы удостовериться, насколько годен «товар». Все это похоже на невольничий рынок, о котором я читал в детстве.

 

Я самый маленький, и в своей робе, в огромной каске, которая сидит на моей голове, как ведро, закрывая чуть ли не все лицо, выгляжу, наверное, жалко и нелепо. Проходит десять, пятнадцать минут. Мои товарищи уже спустились под землю. А я стою один среди железного грохота, крика, звонков, среди лязга металла, и, удивительная вещь, меня никто не замечает. Я даже подумал: «А может, не возьмут? В самом деле, какой из меня работник?» Но в этот момент подходят два штейгера: приземистый толстяк с бычьей шеей и сонным лицом и долговязый здоровила с синим шрамом на переносице.

 

— Бери себе это сокровище, Нагель!— говорит толстяк долговязому и неожиданно сильно ударяет меня по плечу.

 

Я падаю и роняю свои шахтерские причиндалы. Они с грохотом катятся по чугунным плитам, в довершение всего с ног слетают Я деревянные гольцшуги. Толстяк захлебывается от хохота и говорит долговязому:

 

— С ним выполнишь двойную норму. Это же клоун, его бы в цирк!

 

— И откуда ты взялся такой ничтожный!— сердится Нагель и толкает меня в открытую клеть.

 

Сердце мое замерло. Нагель вошел вслед за мной. Звонок. Вспыхнули сигнальные лампы. Захлопнулись дверцы клети, и она с головокружительной стремительностью падает вниз. С непривычки перехватывает дыхание, к горлу подступает тошнота. Через равные промежутки мелькают пятна электрического освещения — это горизонты шахты, я насчитал их четыре. На подходе к пятому клеть замедляет свой полет. Нагель подталкивает меня, и я ступаю на чугунные плиты. Над нами нависает покрытый известью огромный кирпичный свод. Яркий электрический свет ослепляет глаза. Грохот стоит, как в котельной. Лоснятся мокрые рельсы, радиально разбегаясь в подземные коридоры-штольни. Они забиты нескончаемой вереницей вагонеток с углем, составами порожняка, вагонетками с крепильным лесом. Уже заканчивается пересмена, и уголь начинают поднимать на-гора.

 

Нагель ведет меня к крану, зажигает свою лампу и поливает карбид водой. В результате соединения воды с карбидом выделяется газ. Если закрыть крышку, газ попадает в светильник, его нужно зажечь, и лампа загорается белым пламенем.

 

— Закрывай!— командует Нагель.

 

С проклятой крышкой никак не сладить.

 

— Ферфлюхте шайзе!*— неистовствует Нагель и отвешивает мне оплеуху, потом сам закрывает крышку моей лампы и зажигает ее от своей.

 

— Ферштее?** — спрашивает он и показывает здоровенный кулачище, после чего всматривается в циферблат часов.— Мы запаздываем на целых пять минут! — кричит он. — За мной! Да пошевеливайся!

 

— *Проклятое дерьмо! (нем.).

 

— **Понимаешь? (нем.).

 

 

 

Бегу спотыкаясь. После сложных переходов по штрекам и проходам, после переползаний через вагонетки мы наконец выбираемся на прямую магистраль.

 

— Болван! Ты обязан нести портфель своего штейгера, — кричит Нагель и сует мне свой огромный кожаный портфель, тяжелый, как двухпудовая гиря. И зачем ему такой груз?

 

Я не могу бежать в гольцшугах. Опасаясь вывихнуть, а то и сломать ногу, сбрасываю деревяшки, сую их за пазуху, подхватываю кайло, лопату, портфель, лампу и догоняю Нагеля. Он снова показывает мне кулак и орет:

 

— Лос, лос, ферфлюхте шайзе!*

 

*Скорее, скорее, проклятое дерьмо! (нем.).

 

 

 

Острые куски породы и угля впиваются в подошвы ног, бегу, словно по битому стеклу, стараясь не отставать от Нагеля. И так не менее километра. Свет лампы выхватывает из мрака серые глыбы породы, причудливо изломанные крепильные стойки. Грохот центральной магистрали остается позади. Сворачиваем в относительно глухие разветвления штреков, душные и паркие. Первая смена уже работает. В черном косом разрезе лавы тарахтят отбойные молотки. На плитах бромсберга грохочет лебедка. Возгласы, окрики, резкие слова команды, проклятия и брань звучат на всех языках.

 

Где-то далеко от нас слышатся взрывы — это приступили к работе немецкие мастера-подрывники. В мою первую смену мне непрестанно мерещилось, будто своды штрека содрогаются и оседают и катастрофа неминуема. Но почему-то при этом я ощущал не страх, а злорадство.

 

Наконец показался забой проходки штрека. Как светлячки мерцали шахтерские лампы. Когда мы подошли, подрывник заканчивал свою работу: орудуя длинной деревянной палкой, он закладывал в отверстия шпуров патроны со взрывчаткой и запечатывал их мокрой глиной. От зарядов тянулись нити тонких проводов, которые мастер какое-то время перебирал на ладони. Но вот он стремительно поднялся, оглянулся и, разматывая провода, подался прочь от забоя. На одном его плече покачивалась сумка с динамо-машиной, на другом — ящик со взрывчаткой. Не ожидая команды, все подхватили инструменты и поспешили оставить забой.

 

Я успел вскочить в боковой штрек.

 

— Ахтунг!— это крикнул мастер.

 

.И сразу же раздался огромной силы взрыв. В лице ударила волна горячего воздуха. Штрек наполнился угольной пылью и гарью.

 

— Я дал восемь зарядов,— сказал мастер Нагелю.— Почти двойная норма. На смену достаточно, а не хватит — пусть поработают кайлами. — Он скользнул по нас презрительным взглядом.— Проследи, Нагель, чтобы твои кретины не воровали провод.

 

— За работу! Быстрее!— уже командовал Нагель.

 

Я не знал, что должен делать. И вдруг штейгер подскочил ко мне, вырвал из рук лопату, швырнул ее на землю.

 

— Надевай свои гольцшуги, идиот!

 

Я обулся. Нагель толкнул меня в спину:

 

— Форвертс! *

 

* Вперед! (нем.).

 

 

 

Шахтеры уже отцепили одну вагонетку с крепильными стойками, и мы сообща покатили ее в забой. Вскоре рельсы кончились, и стойки нужно было носить на плечах. Шестеро работников разбились на пары. Каждая пара, взяв на плечи колоду, пошатываясь от непосильного груза, направилась к забою.

 

Ко мне подошел высокий, атлетического сложения поляк, приветливо улыбнулся и спросил:

 

— По-польски понимаешь?

 

— Немного...

 

— Вот и хорошо. Бери колоду за конец, а я стану посредине. Помогать будешь для видимости, я сам понесу. Для меня это игрушка, понятно?

 

Я промолчал и только всматривался несколько секунд в ясные, веселые глаза парня.

 

— Ну, взяли! — скомандовал он. — Так, хорошо, малыш! Только не торопись, смотри под ноги и меньше слушай этого идиота Нагеля.

 

Нам вдвоем надлежало перетаскать не менее двадцати бревен. За второй стойкой мы шли не спеша, с любопытством разглядывая друг друга. Моему напарнику на вид лет двадцать пять. Сложения он богатырского: широкоплечий, мускулистый атлет, с мощной шеей и выпуклой широкой грудью. Голос у него низкий, густой. Серые глаза излучают доброту, лицо освещает доброжелательная улыбка, столь неожиданная в этом черном аду.

 

— Тебя как звать? — спросил он, протягивая мне флягу с водой.

 

— Владимир.

 

— По-польски Владек. Так я и буду звать тебя. А ты меня Стасиком. Ну вот, дроги товажишу, мы и познакомились.

 

Он протянул свою широкую, как лопата, ладонь и, осторожно пожимая мою руку, спросил:

 

— Откуда ты родом?

 

— Из-под Киева.

 

— Значит, советский?

 

— Советский.

 

— За что сидел?

 

— За побег из Германии.

 

Он положил мне на плечо руку:

 

— Ладно, не тужи. Со мной не пропадешь.

 

— Спасибо, Стасик. Мне сейчас очень трудно. Какая здесь норма?

 

—— Девять вагонеток на одного за смену. Правда, Гоппе старается и ее перекрыть. Выслуживается, холера! Готов выжать из нас, иноземцев, последние соки. Да и Нагель у нас подлюга.

 

Я задумался. Было ясно, что такая норма для меня непосильна.

 

Как бы разгадав невеселые мои мысли, Стасик подбодрил:

 

— Не падай духом, я помогу.

 

Мне хотелось сказать ему в ответ самое теплое, самое искреннее слово, какое я только знал, но оно почему-то не приходило на ум.

 

Когда мы отнесли в забой второе бревно, я взглянул на Стасика и увидел, как дорого ему обходилась жалость ко мне: весь в градинках пота, он дышал, как тяжелобольной. На глубине шестисот метров, в этой глухой норе было парко, как в бане, и я еле передвигал ноги.

 

— Шлях бы его трафил! Ну и работенка! А Гоппе еще хвастается, что эта шахта — лучшая в Германии, а стало быть, и во всем мире... Погляди, что здесь делается, пся крев! Вентиляция почти на нуле. Крепления держатся на честном слове, обвал за обвалом, в каждую смену гибнут люди. «Алес фюр криг, алес фюр зиг!»* Чертовы попугаи, холера б их забрала!— Стасик сплюнул.

 

* «Все для войны, все для победы!»— нацистский лозунг во время войны.

 

 

 

Возвращаясь порожняком, мы разговаривали. Стасик расспрашивал меня о родной стороне, о жизни в довоенные годы. Я и не заметил, как проникся к нему полным доверием, не таясь, рассказывал даже о своих побегах из лагерей.

 

— А знаешь, у меня какая идея? Давай учить друг дружку языкам, — предложил Стасик.

 

— Но когда же?

 

— Во время работы. Так оно пройдет быстрее.

 

Пока мы переносили стойки, а потом разгрузили рельсы, прибывшие на платформах, крепильщики перешли на другой участок. Стасик, Нагель и я остались втроем.

 

— Тридцать вагонеток — и ни грамма меньше!— категорически заявил немец.

 

— Увидим, — спокойно ответил Стасик. Мы принялись забрасывать уголь в вагонетки. Вскоре Стасик разделся и остался в одних трусах. Он ловко орудовал большой железной лопатой. Я старался как мог помогать ему, но у меня от истощения и духоты сильно кружилась голова. Стасик, вероятно, заметил это.

 

— Сядь, передохни, — сказал он. — Я поработаю за двоих! — И улыбнулся своей приветливой улыбкой, обнажив два ряда красивых, удивительно белых зубов.

 

Не успел я положить лопату, как на меня с бранью накинулся Нагель и уже было замахнулся своим кулаком-кувалдой. Стасик стал между нами:

 

— Не трогай!

 

Обычно доброе выражение его серых глаз неузнаваемо изменилось: стало колючим, злым, хотя голос прозвучал спокойно.

 

— Вот оно что! Саботаж! — истерически взвизгнул Нагель.

 

— Успокойся,— осадил его Стасик.— Иначе я тебя остужу.

 

Штейгер чуть не зашипел от ярости:

 

— За оскорбление — карцер! Я тебе покажу! За угрозу немцу — тюрьма!

 

— Мы и так в тюрьме. Лучше подумай, кто тогда вместо меня станет работать? Пришлют тебе пару доходяг, будешь выносить их из лавы на носилках. Смекнул?

 

Нагель сразу как-то сник, отошел от нас, даже закурил, что строго воспрещалось. Я взял лопату и начал набрасывать в вагонетку уголь. А Стасик, будто ничего и не произошло, сохраняя прежнее спокойствие, подмигнул мне:

 

— Ничего, малыш... Не переживай. Набирай угля как можно меньше и не торопись.

 

Каждую наполненную вагонетку мы выталкивали из забоя и гнали метров двести к бромсбергу. Там цепляли ее к стальному тросу, и она двигалась к центральной магистрали. Иногда вагонетка сходила с рельсов, и приходилось ее поднимать. Это была каторжная работа, с которой я без помощи силача Стасика ни за что бы не справился.

 

После четырехчасовой работы Нагель объявил фриштик — пятнадцатиминутный перерыв. Он уселся поудобнее, открыл свой портфель, вытащил термос, сверток с провизией и принялся уплетать бутерброды с маслом, сыром, колбасой и мармеладом.

 

Стасик коснулся моего плеча:

 

— Пошли, малыш! И у меня кое-что найдется.

 

На свободной сухой площадке мы сели на спецовку Стасика, он извлек из своей сумки хлеб, пачку маргарина, кусок колбасы, луковицу и соль. В термосе было стакана два горячего чая. Все это Стасик разделил пополам.

 

— Спасибо. Скажи, это вам, полякам, дают такой паек?

 

Он с удивлением взглянул на меня.

 

— Черта лысого дают! Сам добываю... После смены сплю часов шесть, потом иду на подработки в город. Я ведь немного столяр, электрик, сантехник. У меня уже есть своя клиентура. Словом, от голода мы с тобой не помрем. Завтра я принесу тебе кожаные ботинки, трусы — будет легче работать. Все, что принесу, будешь оставлять в раздевалке, чтоб не отобрали веркшютцы.

 

— Чем же я отблагодарю тебя, Стасик?

 

— Оставь... Мы должны помогать друг другу, иначе эти клятые швабы заедят нас...

 

Мы дали двадцать семь вагонеток угля и «ни грамма больше», как сказал Стасик. Нагель молчал, довольный и этим. Появилась вторая смена, и мы пошли к стволу. Нагель поспешил вперед. Немцев поднимали на поверхность в первую очередь, во вторую всех, кроме русских. Узники нашего лагеря собирались в так называемом «зале ожидания» у шахтного ствола и поднимались на-гора последними.

 

В надшахтной постройке нас ждали вооруженные карабинами веркшютцы и конвоировали в раздевалку, в душевую, а потом, переодетых в тюремные лохмотья, отводили в лагерь. За день нас пересчитывали раз десять, и я все больше убеждался, что бежать отсюда невозможно.

 

В очередную смену Стасик спустился в шахту с большой сумкой. В ней был новый термос, не меньший, чем у Нагеля, а также кожаные ботинки, трусы, носовой платок и складной ножичек. Все это предназначалось мне. А главное — Стасик принес килограмма два продуктов. Только тот, кто голодал в концлагерях, смог бы по-настоящему оценить поступок поляка. Потрясенный и растроганный, я даже прослезился, а он только улыбнулся своей добродушной улыбкой и смущенно пробормотал:

 

— Мелочи... Ну что тут особенного? Это мой долг, Владек, иначе ты протянешь ноги...

 

Я понял, что, пока Стасик рядом, мне не угрожает голод, да и Нагель при нем не решится пускать в ход кулаки...

 

Так оно и получилось. Поляк был отчаянно смел, и Нагель побаивался его: под землей, где на каждом шагу шахтера подстерегала опасность, недалеко и до греха. Кроме того, Нагель понимал, что таких здоровых парней, как Стасик, в шахте почти не было, потому и терпел строптивого поляка, хотя и ненавидел его.

 

Страницы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 18
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.

Комментариев 0